Александр ЛЕВИН
КУДАБЛИН-ТУДАБЛИН
* * *
Уходит на запад кудаблин-тудаблин,
спокоен, взволнован, упрям и расслаблен.
Несут его в море колибри-корабли,
палят гарнитуры большого калибра,
гремят полонезы прощальные вьюги,
и машут платками подруги-задрыги.
Он слезы глотает, он бодро смеётся,
как птицая птица, душа его мнётся
у входа на долгий форматтер-фарватер,
на дымный, на тёмный, как наш избиратель.
На запад, на запад укажут компасы,
бегут, полосаты, матрасы-матросы,
и тросы, и шканцы, тянули-качали,
задраив до блеска отсеки печали.
Стихает вдали лихорадочный гомон,
и мир оседает, как сплющенный гоблин,
как сдувшийся пингвин, как рухнувший рубель,
как канувший за борт фальцгобель-зензубель.
Сгущается хаос, солёный и рваный,
и реют на реях огни Вассермана.
Уходит на запад кудаблин-тудаблин.
Вернется ль обратно? Да нет, никогда, блин.
АПОЛЛОН СОЮЗНЫЙ
Я матый лох, бегущий краем света.
Я натый мох в фундаментах домов,
в которых жил тот ликий солнцем бог
всех рявых куд, всех слов потенциальных,
потеющий в стараниях, однако
не слишком чтобы лепых и приличных, –
о закудрявливаньи лысых и убогих,
и тех которым пофигу прислали
из всех иных краев трудолюбивых,
но не центричных логосом и солнцем, –
о загибании волосьев и колосьев,
полозьев и поленьев, и вареньев,
не о раскручивании – о разгибайстве,
о производстве из какого сора
пушистого такого кифаредства.
Но ликий солнцем, в битвах растолстевший,
увы, он не живет теперь в домах,
где я фундаментом ментальным проживаю
(центристом логоса и мелорадикалом)
доставшийся в наследство материал.
Тучегонителем он скрыт до основанья,
он срыт во тьме (и там же спит и ест),
в гонимых тучах он нашел приют,
мой ликий солнцем, мой союзный ойла,
мой бывший, но отставленный стремист.
И нет его в устройстве зданья мира,
(там правит слово пьяный винокрад
о треснувший асфальт в словоподтеках),
где я как матый лох за каждый звук
плачу наличной кровью и усмешкой,
но счет свой, обязательный к оплате,
я, мирный любочад и сидидом,
Орфей, необязательный к прочтенью,
не предъявлю ни демосу, ни Зевсу.
НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
Народы шумят как травы
перед лицом Господа.
Липа шелестит литвою,
клён качается эстонет.
Над моею головою
чёрный ворон ветку клонит.
В поле белые поляки
люли-люли встали в ряд
и мудреные словаки
по-словенски говорят.
Я взойду на черногорку,
отыщу траву-мораву,
заварю себе настойку,
неопасную отраву.
По-покосовому полю
пробегу я босняком,
и пойдут слова на волю,
и повалят косяком.
И окрасится багрянцем
сшитый мамой сарафан –
оттого ли, что с романцем
чудью мерялся герман?
Или это деревляне,
от огня приемля смерть,
светят, как костры в тумане? –
жмудь и оторопь смотреть.
Или входят острияки
в беларусь по рукоять?
Но почешутся словаки,
и чухнут, и лягут спать.
А я хлебну еще отравы
и усядусь на пеньке,
и народы, словно травы,
зашумят на языке…
ВОПРОСЫ УЖЕЛИЦЕ
Ужелица непонятная,
растерявшая жужжание своё
и жуковатость,
зато приобретшая совершенный вид
и змеиный изгиб, –
ползаешь ты или ходишь?
Или ты происходишь,
случаешься, словно распутица?
Носишься, словно курица?
Жалишься, плачешь, куксишься?
Слушай, а ты не ужалица?
Кто ты – жилец ли, жена его?
Чьи проступают лица
в названье твоём,
сквозь хитин его
и чешую его?
Шире ты или уже
лица твоего непонятного?
Выше ты или ниже ты?
Вышита или нанизана?
Соткана или слеплена
из жука и змеи,
из лица человека и глины?
Для чего это слово твоё?
Кто вдохнул в него жизнь?
Ведь не я же!..
НА ГУЛЯНИЕ БЕЛОЙ КОШКИ
В КАНУН СОЛНЦЕВОРОТА
Ты думаешь, выпали некие снеги?
Ты думаешь, просто смягчилась зима?
А это мохнатая тихая сапа
гуляет, ушастая, в нашем дворе.
В неправильных тапочках мехом наружу,
с ангорским хвостом и в буденных усах,
идет осторожно, сопит еле слышно,
и некая нега в повадке ее.
То сядет на ветке, как шапка с ушами,
то скачет галопом, как снежный барсук,
то рысью, как маха, но тихо, как муха,
но очень недолго и очень легко.
Она убежит, а никто не заметит.
Подумают просто: зима на мороз.
Но солнце на лето, и помня об этом,
уж как-нибудь мы доживем до весны…
* * *
больше жизни и ярче брызни
полюбил твоих серых глаз
утолил твоих тёплых уст
утонул лебединого тела
щекотал непослушных ресниц
пробежал незаметных часов
шелестел заоконной листвы
тише мыши и выше крыши
улетел моей головы
* * *
Зверь, летящий
автобусом пыльным
по небу полночному
с песней свистящей.
Зверь, несущий
по небу полночному
душу бессмертную
в лапах мохнатых.
Зверь, набитый
мечтами ужасными,
снами пустыми,
надеждами потными.
Зверь блестящий
с крылами колёсными,
выхлопом дымным
и голосом трубным.
Зверь пузатый
поэзии тощей.
ЛАСТИЦА И МУРЛЫЧЕТ
У ластицы белая сница
и розоватая мница.
Она вьётся, как лента и лестница,
верещит, как синица.
Мурлычет – гордый, как кочет,
с перьями, как у кречета.
Что хочет, то и ворочает,
никто ему не перечит.
Ластица – словно лисица,
стелется, но не боится,
плещется, но не водица,
глядит – не наглядится
на мурлычета на могучего,
телом сухого, а сердцем горячего,
чистого, ясного, но набыченного,
накачанного и навороченного.
Он её приголубит,
такую какую-то мнимую.
Она его не продинамит,
такого какого-то конкретного.
Он её: «Моя гёрлица!»,
она его: «Мой кудахчик!».
И никогда не ссорятся.
Так, иногда ругаются…
* * *
Задумайся, козлик,
какие собачки?
К чему человечки?
Куда обезьянки?
Какие там, к лешему,
мышки и кошки?
Откуда орешки?
И шишки? И мишки?
Ты, зайчик, пошел бы,
да чашки и ложки,
тарелки и миски,
да хоть бы и рюмки!
Подарки, коробки,
бутылки и спички,
ботинки, сорочки,
шнурки и резинки.
Уж лучше б ты, котик,
брюнетки, ракетки,
приличные тачки
и прочие штучки.
Уж лучше б ты финки,
лимонки и танки,
чем эти собачки
тире обезьянки…
* * *
На глазастом египтаре
пролетали, пролетали
над морями-пирогами
снова в лето из зимы.
Там кудрявый ходит жипшн,
там в платочке каждый женщн
и липучий магазинщик
знает «здравствуй, как диля».
Там в пустыне очень пусто,
но торгуют что-то-колой.
А в музее очень тесно
и таится террорист.
Там верблюдик ходит бледный,
пылесосом чистят море
и такой хороший ныркинг,
как я раньше не видал.
Мы ныряли в эту воду,
мы видали эти виды,
бабы-рыбочки под нами
пролетали не спеша,
хирургические рыбы
и другой подобный сервис,
и, в сеченье треугольный,
кучеглазый пузовок.
А на каждом, каждом камне
разновидные кораллы,
а под каждым, каждым камнем
черно-страшная трава.
Мы познали сто кастрюлек,
мисок, плошек и подносов,
звездоватого отеля
нефиговый механизм.
Нас вкартушили в ероглиф,
нам всучили бранзулетку,
много мелкого бакшиша
с нас слупили просто так.
Но как дружно мы вздохнули
выходя из египтара
на морозный Шереметьев
под названием «Один»!..
* * *
Выскочит парикмахер
в красном одеколоне,
ткнет в тебя мягким пальцем,
крикнет: «Извольте бриться!!»
Но ты не ходи к нему бриться:
станешь таким же бледным,
будешь бояться гаишника,
прятаться под сиденьем.
Выйдет доктор зубовный,
вынет кривые клещи,
cхватит пальцами за нос
с криком: «Больной, не дышите!!»
Ты не давайся дёргать
и не дыши ему в трубочку:
приучишься какать в баночку,
полюбишь укол и клизму.
Встанет вахтер пузатый
в атласной бронежилетке,
схватит рукой мускулистой,
потребует аусвайс.
Не предъявляй аусвайса,
даже в завернутом виде:
приучишься всяких уродов
слушаться и почитать.
А то подскочит любезный,
в фирменном саквояже,
предложит помочь советом,
захочет вам показать.
Не позволяй показывать!
Не бери дисконтную карту!
Это смертельно опасно
для неокрепших душ.
Есть еще паспортистка,
таможенник, рекламодатель,
банкир, бандит и начальник,
жена и кто-то еще.
Пойманных и уловленных
они кладут в холодильник
и постепенно съедают
вместе с ихним говном.
* * *
По дороге на работу и с работы,
в метро и автобусе, я не замечаю:
мужиков с какими-то длинными штуками;
краснорожих заплывших баб;
носатых девушек;
общительных пьяненьких мужчинок;
тёток в платках;
пожилых мужчин в коричневых доперестроечных куртках;
молодых усатых мужчин в вязаных шапках;
молодых рыночных торговок с золотыми зубами;
компании жующих и хихикающих девочек;
крупных женщин с накладными плечами;
людей с горловым пролетарским выговором;
компании толкающихся мальчиков;
мужиков с черными дипломатами;
тёток в вязанных рейтузах;
людей, читающих «Мегаполис-Экспресс»;
лиц «лиц кавказской национальности»;
прыщавых девушек;
толстых мужчин с брюхом, свешивающимся через брючный ремень;
костлявых сорокалетних женщин;
группы парней в спортивных штанах;
мужчин в черных кожаных куртках;
своего отражения в стекле.
По дороге на работу и с работы,
в метро и автобусе, я замечаю:
людей с улыбающимися глазами;
подростков, читающих книги;
симпатичных девушек;
интеллигентные лица;
мяуканье из-за пазухи и уши оттуда же;
мужчин с компьютерными книгами;
немолодых пёстро одетых женщин со злыми лицами, читающих газету «Завтра»;
лысых мужчин с длинными волосами;
голубей, залетевших в метро;
побирушек;
беременных;
музыкантов с футлярами и музыкантов, играющих классику в переходе;
молодые семейные пары и молодые несемейные пары, когда они друг к другу не равнодушны;
женщин, пытающихся угадать, что я пишу;
мужчин, старающихся заглянуть мне через плечо;
иностранцев, одетых с большей свободой, чем мы, и улыбающихся не так, как мы;
людей с забинтованным глазом или носом;
людей, везущих с дачи что-то еще живое;
людей, зевающих сразу вслед за мной;
гордую осанку «лиц кавказской национальности»;
огромные заголовки в «МК» и «Спорт-Экспрессе»;
нестарых еще женщин, громко разговаривающих непонятно с кем;
ошибки дизайнеров и смешные двусмысленности в рекламе;
развязавшийся шнурок у мужчины;
упавшую перчатку женщины;
старых знакомых, многих из которых я забыл, как звать, а других даже не помню, где видел;
молодых полных мужчин, замотанных шарфом, которых куда-то везут их усталые матери;
плачущих детей.
Думаю, всего сказанного достаточно
и для читателя,
и для психоаналитика.
* * *
Осторожно, открывается внутрь!
(Надпись на дверях «Икаруса»)
Осторожно открывается внутрь,
понемножку, по шажку, по чуть-чуть.
Не успеешь в эту внутрь заглянуть,
как захлопнется на жирный щелчок.
Эта внутрь односложна, как смерть,
и двусложна, словно жизнь, но темней.
В ней пробоина, прореха, пробел
и бензиновый течет запашок.
В ней колотится бестактный мотор,
пневматически сипят голоса,
в ней обмылки музыкальных фигур
и немыслимый грядет контролер.
Если сильно повезёт в этот раз,
то заглянешь и останешься цел,
и не выпадет двусмысленный слог
из задумчивой твоей головы.
Что успеешь разглядеть в той внутри,
то и ляжет на ленивый язык.
Но уж как ни ковыряй, не смотри,
нож не входит между каменных строк.
* * *
испортилась кожа
испортилась рожа
испортилась лысина
живот и орясина
точнее балясина
а может уключина
испортилось тело
испортились нервы
характер испортился
походка испортилась
улыбка повадка
помадка испортилась
испортилась водка
и тачка не ездит
испортилась пища
испортился воздух
испортилось солнце
зима и мороженое
испортилось Сочи
пропало Сухуми
Батуми и Поти
Паланга и Отепя
не пахнут цветы
чебуреки невкусные
засохла икра
осетрина испортилась
прокисло шампанское
высохла музыка
и недостижимы
вареники с вишнями
* * *
Мы садимся в наш автобус,
собираемся поехать.
Тут кондукторы приходят,
а потом кондуктора.
И кондукторы нас просят:
«Проездные предъявляйте!»,
а кондуктора велят нам:
«Оплатите за проезд!».
Мы кондукторам предъявим,
а кондукторам – оплотим,
нам бы только бы поехать,
а уж там – как повезет.
Повезут ли нас шоферы
до метро без остановок,
или высадят в канаву
удалые шофера?
Или, может, некий шофер
просто выйдет из кабины
и уйдёт, не попрощавшись
и дверей не отворив.
У Матросского у моста
мы, забытые, заплачем.
Или тихо засмеемся
у Матросского моста.
МЫ С ЯКЛИЧЕМ
(Рассказ, подслушанный в электричке)
...а в восемь всё
сели
сидим
лишнего не пиздим
прибежала хозяйки мать
и начинает орать
ну-к мол давайте опять!
ну и чего орать
говорю
опять так опять
мы с Якличем встали
ну и стали
опять
опяли
опяли
пока не устали
ну и чо сели сидим
выходит ихний Вадим
и говорит мужики
тута пора заправлять штырьки
а то пока вы тута того
выйдет весь пар из него
ну мы встали пошли заправлять
но нас тоже надо понять!
Яклич он еще с армии как в танке
а у меня вот подвывих левой лоханки
мне врач велел не трясти
ну мы с ним заправили по пяти
а больше в пизду не стали
сели сидим
опять этот драный Вадим
выполз
говорит ну чо ж вы мужики
надо бы хотя по шести
а я говорю возьми да пошести
а мы уже пошестили прости
мужик
мы вон с Якличем не ели с шести утра
и ваще говорю нам пора
он как кура заквакал куда? куда?
выбегает его манда
такая вся мяу-мяу
ах ну как же вы господа!
надо еще вот эту хуёвину
вставить сюда и сюда
а то нам без ей никогда
не подключить говёну-косилку
я говорит вам еще бутылку
а нам с им уже пора
и чего нам ее бутылка?
да мы на ихние двести баксов
и не ели с пяти утра
и ваще говорю нам пора...
ГУНДОСАЯ ПЕСНЬ
– Алё, это баня?
– Нет, это Болодя.
Закинув голову назад,
дудак на дудочке своей
игдает падтию любви.
Она как дудочка кдичит
и бьётся у него в дуках.
И вечный кайф!
Но медно тикают часы
и дедко-дедко гдом гдохочет…
Дудак понять того не хочет.
И тщетной муддостью тдяся,
поёт на дудочке и пляшет
и, как ощипанный удод,
дуками машет.
Но гдозовеющее небо
лупцуют синие задницы,
гдохочет: «Будя! Педестань!
Довольно музыки незделой!
Не любостдаствуй! До свиданья!»
И в стдахе задыдал дудак.
Сгустился м-м-мдак.
Во мдаке гавкают собаки.
Дыдают бедные дудаки,
доняя слёзы на постель.
А мы – небесная метель!
Не судьи мы, а пдокудоды!
А вы, модальные удоды,
тедзая плоть свох поддуг,
не тдоньте музыку дуками,
чтоб вам не отодвали вддуг!
СЕНТЯБРЬ 98-ГО
Зелёное с вкраплениями желтого
в сумме дает не синее, а золотое.
Однако обратно в зелёное уже не конвертируется.
Пятнышки коричневого, с шуршанием ползающие по серому,
взывают к совести дворников.
Но совесть дворников спит, пока сами дворники
запасаются солью и макаронными изделиями.
Вкрапления серовато-белого на ярко-синем
внушают надежду на то, что зонтик сегодня не понадобится.
Особенно сильно надеются те, чьи зонтики остались дома.
Надежды эти не беспочвенны:
зонтик сегодня не понадобится,
несмотря на стремительный обвал национальной листвы.
Но обильные грозди красного с вкраплениями зеленого
предвещают холодную зиму. Холодную зиму.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ «ЗИМНЕГО ЦИКЛА»
(1984-1985)
1. Начало зимы
Вчера на землю шмякнулась зима,
как кот ангорский с мокрого балкона.
Что мне сулит пришествие сезона?
Схожденье с небогатого ума?
Гадание по книжке телефонной?
Или озноб, засевший в глубине
скукоженного тела на полгода?
Ответа не дает ни мосприрода,
ни гидрометео, ни градусник в окне,
ни даже бытовой обогреватель.
К разящему блицкригу холодов
я снова оказался не готов.
Фанфарами мяучит победитель,
чеканят шаг по льдинам городов
белоголовые нордические массы.
Предвидятся большие грабежи,
и руководство осени бежит,
швыряя чемоданы в тарантасы.
Бегу и я – в троллейбус из трамвая
или обратно, плохо понимая,
куда, зачем я обновляю путь,
рассеянно погоду наблюдая,
рассеянно слова переставляя,
зевая, торжествуя, как-нибудь…
Защитник родины, забытый на часах –
былинный светофор на перепутье
глядит из-под руки. Из снежной мути
плывут киты к различным полюсам –
кто к минусу, кто к плюсу, кто на юг –
искрятся и звоночками поют.
9. Выход из зимы
Когда возвращаются звуки
цвета, ощущенья и запахи,
проспавшие целую зиму
в железной горсти холодов,
тогда мы выходим из дома
и душную зимнюю душу
в дому оставляем, как шубу,
и мысли шальные, как дрожжи,
нам пенят прохладную кровь.
И вот, подставляя ветру
измятые шапками головы,
мы чувствуем запах солнца,
и жадно глядим вокруг,
и в грохоте воробьином
легко забываем о вечности,
о славе и прочих доблестях,
и слабые, смертные песни
поём на апрельском ветру.
СОН КОНЦА АПРЕЛЯ 99-ГО
Всю ночь снился currency board.
Проснулся умиротворенным.
Сон конца августа 98-го
Ужасное, кривое юрлицо
бежит за мной по топкому болоту,
отбрасывая ноги и хвосты,
копыта, и печати, и валюту.
Оно бежит, раздвинув корсчета,
зубчатые, ужасные, кривые,
и маржа ядовитая летит,
качаясь, у него над головою.
А я бегу в трясине и соплях,
испуганный и мокрый, как инвестор
портфельный, сумчатый, весь в драных векселях,
в каких-то вэбовках и кепке неуместной.
Боюсь! Боюсь! Проснуться и забыть,
как атакует одичалый трейдер,
собравшись в стаю, как рыдает выпь,
роняя рупь багряный свой, некрепкий…
Ужасный и кривой нерезидент
хеджирует со свистом над болотом.
А я бегу. А он несёт пакет…
И вдруг меня блокирует пакетом,
Хватает, тянет в топь… И сноп огня,
и вихорь, и баланс чернее тучи…
«Я неликвидный! Отпусти меня!..» –
кричу ему томительно, беззвучно.
А он геращенкой язвительной глядит,
за нежную хватает растаможку…
Я вырываюсь… Рушится кредит!..
И с криком просыпаюсь понемножку.
И вижу, как распахивая шкаф,
роняя стол и далее – с балкона,
кривой и страшный, длинный, как удав,
ползёт трансферт куда-то в регионы…
* * *
Заяц не кролик – существо
Он не любит крольчиху –
Петляет и путает след,
тем фактом, что ему действительно,
Те, кто не любит зайца,
делятся на зайцефобов и зайцефилов.
Первые его ненавидят,
Вторые его очень любят –
соусов и жаркого.
на свете зайцу так сложно.
петли ее и скидки,
Он, вообще-то, большой как собака,
выбьет мозги рычагами
Если сравнивать с кроликом,
Но размножается заяц,
так сказать, внебюджетным путём.
Оттого-то кролики
А заяц зато, убегая,
так трагически машет хвостом…
ЛИМОНКА
Мимо острова Буяна,
мимо сада Монплезир
едет девушка Татьяна,
бывший красный командир.
На заржавленной кобыле
по изрытой мостовой
по Тверской и Пикадилли
едет девушка домой.
На устах её улыбка,
в голове её вопрос:
«И куда я этак шибко
в белом венчике из роз?
Отчего моя кобыла
заржавела на ходу?
Может, я чего забыла
в восемнадцатом году?
Компаньерос, комарады
разбежались кто куда.
«Мы вас лю-юбим!»
«Мы вам рады!»
Ну вас на хуй, господа!»
ПОСЛЕДНИЙ РАССКАЗ
СТАРОГО АКСАКАЛА
К нам приехал господин ноль один.
Очень странный гражданин – без штанин.
Он в одной руке имел карабин,
А в другой имел штук пять магазин.
А за ним везут большой чемодан.
Я такого чемодан не видал.
На колесах чемодан-мамадан,
на веревке как фашист-партизан
Ай, зачем такой бальшой чемодан?
Что за странный, говорю, человек?
И зачем он, говорю, без штанин?
Будем кушать, говорю, бешбармак?
Очень важный, говорят, камерсан.
К нам возил его зампред Барадин.
Референ ему стучал барабан,
Военком ему патрон приносил.
А зачем он, говорю, без штанин?
Будем кушать, говорю, бешбармак?
Это шорты, референ гаворил.
Он охотился на горный баран.
Сколько лет прошло – никак не пойму,
для чего такой большой чемодан?
Для чего такой большой человек
на охоту приходил без штанин?
* * *
Мужчина, слегка засёрок – по возрасту, а по виду – орёл:
костлявый, нахохленный, крючконосый,
сидит орлом, молчит, потом издает глагол,
скрипучий и сдавленный, вроде как «Барбаросса»
или «пидорасы». То есть, вроде, и не глагол,
а так – междометие, запятая
в старинном споре, который орёл
ведёт непримиримо и не покладая,
но не очень понятно с кем: с женой,
соседями или оккупационным режимом.
И если бы дали ему позывной,
то, конечно, «Орёл», в крайнем случае – «Сокол». Неудержимо
катит в глаза перемена всего.
У него самого и на нём всё иное,
другая газета в руке его,
и ни у кого уже нет позывного!
Отменили суки! В обиде на них
нельзя даже сесть в самолёт или трактор,
рвануть напролом или спикировать вниз,
в жутком режиме терзая инжектор
или, там, какой-нибудь патрубок, разнести к чертям соседский сарай,
занять аэродром или штурмом взять телебашню,
короче, заделать им, гадам, по самое не горюй,
чтоб долго ещё вспоминали наших!
Крякнув, хмыкнув, сплюнув, подтягивая штаны,
обидчивый за державу любитель символических жестов
встает и идёт демонстрировать миру, зачем нужны
настоящему мужчине средний палец и причинное место.
МАГНИТНАЯ БУРЯ
Приемник, транслирующий различного рода шорохи.
Компас, показывающий «облачно».
Барометр, учитывающий пожелания клиента.
Часы, переформатированные на двойную плотность.*
Спидометр, проградуированный, как силомер.
Силомер, откалиброванный с точностью до цента.
Прайс-лист, отсортированный по убыванию смысла.
Расчет надежности расчета на чувство самосохранения.
– В вашем расчете ошибка! Какие у вас основания умножать на высоту?!
И правда, какие у нас основания?
___________
* Уже лет пятнадцать как...
* * *
На кресле стоит гитара.
Гитара – слишком поэтическое слово, чтобы использовать его в стихах. И потом, «На кресле стоит гитара» – так не говорят стихами. Надо сказать: «На кресле стояла гитара» – мерно, с раскатом.
Или даже «Гитара на кресле стояла», а это уже поэтизм...
Попробуем иначе.
На кресле стоит гитара,
к стене прислонившись грифом,
под нею, над ней и возле
лежат разные вещи:
недошитая юбка жены,
клубок коричневой шерсти,
подушка серого цвета,
зелёное покрывало.
Вот здесь – источник света.
Сюда падают тени.
Тут приоткрытая дверь,
из которой изрядно сифонит.
Сквозит также из окон
и даже из стен наружных
(здесь получилась инверсия,
это нехорошо).
А есть ещё много вещей,
описать которые в стихах просто невозможно.
Как объяснить, что подушка не лежит на кресле, а стоит на его спинке у стены, потому что только недавно к ней прислонялись, когда смотрели телевизор…
Невозможно объяснить в стихах наличие на стене турника с двумя болтающимися эспандерами: слишком нестандартный предмет и слишком длинное объяснение (купили его когда-то для детей, прибили на стену, когда комната ещё была детской, а теперь это спальня автора и его жены…).
Невозможно объяснить –
и не нужно.
Ну какая поэзия в этом турнике с эспандерами?!
Или в чёрном антенном кабеле, который висит вдоль дверного косяка, не прибитый, ныряет за кресло и уходит в пыльную тьму – за шкаф, к телевизору.
Какая поэзия в наваленных газетах, среди которых всегда теряется (порой бесследно) программа передач на эту неделю, тогда как старые никому не нужные программы нагло лезут в глаза?
Какая поэзия в лежащих повсюду вещах?! В красных женских шерстяных носочках, на удивление маленького размера, в зелёновом халате и полосатовых домашних штанах?
Какая-какая. Вот такая.
Другие произведения Александра Левина